За счет покойного - страница 18

38.

Утром я проснулся от нестройного стука шагов, поднимающихся по лестнице. Снова та же тревога: посыльный из суда? Представитель издательства? Налоговые чиновники? Дверца на крышу скрипнула на ржавой оси, и я услышал, как госпожа Зильбер приглашает кого-то: "Пожалуйста, сюда, господа". Я встрепенулся и вскочил в брюки. Шаги остановились прямо у моей двери и кто-то прохрипел: "А это что? Его?" Госпожа Зильбер ответила: "Это всегда стояло так, завернутое. Он никогда не разворачивал его". Минуты две продлилось молчание, потом шаги пошли дальше по площадке, и я услышал гнусный скрип двери кладовой. Слава Богу, не ко мне.

Я вышел на залитую солнцем крышу и приблизился к этому хламовнику, который сейчас был заполнен широким снопом света, влетавшим через раскрытую настежь дверь и украсившим нимбом золоченой, сияющей пыли головы трех мужчин, зашедших внутрь. Они молча рассматривали глиняную статуэтку, поставленную на вытянутую ладонь одного из них. "Это господин Йонес, квартирант, он живет теперь в его комнате", – указала на меня хозяйка; ее лицо выражало одновременно и радость, и тревогу. Трое на секунду обратили на меня взгляды, слегка кивнув головами, и снова вперились в лепное существо – девушку с кувшином на плече. Госпожа Зильбер подошла ко мне, отвела меня в сторону и возбужденно зашептала: "Комиссия из музея. Хотят устроить выставку Полищука". – "Да? – удивился я. – Как это они вдруг про него вспомнили?" – "Мне кажется, что какая-то дата или что-то такое, – ответила она. – Вчера пришел специальный представитель, чтобы предупредить меня, а вот утром... Я так счастлива. Наконец-то!..." – "И заберут отсюда все это?" – "Для того и пришли. Посмотреть. Может, все. Может, только то, что понравится. Увидим".

Я снова подошел к двери и увидел, как коротышка с венцом седины вокруг лысины копается в корыте, вылавливая из него кружок пляшущих хору; плясуны выставили левую ногу и положили друг другу руки на плечи. Он вцепился в подставку обеими руками и вопросительно глянул на остальных. Великан с густыми бровями и орлиным носом запыхтел: "Неплохо... Есть ритм... Интересная организация пространства... Напоминает романтику "башни Давида"... Ваше мнение, доктор?" Доктор, стоявший с кислым лицом, засунув руки в карманы пиджака, презрительно пожал плечами. "А там что? Тоже его?" – повернул он голову к полке в углу, на которой стоял мраморный бюст женщины с толстой косой, венком лежавшей на голове. Все трое уставились на бюст. "В манере Аристида Майоля, а?" – произнес высокий после долгого раздумья. Лысый коротышка снова склонился над корытом, извлек из него высокого стройного юношу, занесшего молот жилистой рукой, и выставил его на обозрение. "Разумеется, подражание Родену, – снисходительно улыбнулся высокий. – Но очень пластично. Чувствуется владение материалом. Обратите внимание на ступню. Щиколотка..." – Послушайте, господа, – нетерпеливо заговорил доктор. – Вопрос в том, что мы хотим предложить публике – воспоминания или произведения искусства? Если воспоминания – пожалуйста. Вытащим все, что есть в этом корыте, и можем наполнить целый зал. Но вы знаете, что я думаю по этому поводу: это будет катастрофа! Ну, взгляните, – взял он молотобойца в руки и повертел его туда-сюда. – Даже в Союзе теперь так не лепят! Нельзя же, в конце концов, повернуть стрелки часов вспять, к временам "башни Давида"!" – он поставил статуэтку на старенький столик и стряхнул с рук пыль. "Вы ошибаетесь, доктор, если считаете, что публика этого не примет, – усмехнулся великан. – С восторгом! Старое нынче в моде. Старые песни, воспоминания о временах..." – "Если так – давайте им всякую чушь! – сердито замахал доктор руками. – Давайте им всякую чушь! Вопрос в том: опускаться ли нам до вкусов публики или же наша задача – направлять ее. У меня тоже есть свои сентименты к эпохе Шаца, но я не поставлю свою подпись в защиту такой... такой патетики... провинциального героизма... Это невозможно, господа, при всем моем уважении к покойному..." Лысый был весьма огорчен. Госпожа Зильбер кипела от возмущения и изредка бросала на меня взгляд, зовущий к борьбе. Доктор собрался было уходить, но высокий вытащил из корыта юношу в шерстяной шапочке, сжавшего в руках автомат. "Вгляните, доктор, – попросил он. – Интересно, все-таки... Угловатые линии лба..." Тот повернулся к статуэтке и, взявшись за нее двумя руками, отломил юноше ногу. "Раскрошилось", – виновато пробормотал он, по-детски пытаясь приставить ногу на место. Отчаявшись, положил обломки на стол. Госпожа Зильбер готова была взорваться.

Трое вышли и, подойдя к моей двери, вновь задержались возле большой статуи, завернутой в мешковину. Доктор ухватился за свисший край тряпки, пытаясь отодрать ее, но она накрепко прилипла к глине и расползалась на волокна. "Нет ли у него наследников, чтобы позаботиться об этом добре, чтобы оно не погибло?" – обратился он к госпоже Зильбер. Та не ответила.

Когда они спустились по лестнице, попытался и я отодрать тряпку от мощного, высоченного тела статуи. Она прилипла, как бинт к засохшей ране, и когда кусочек его оторвался, то похоже было, что с ним оторвался и кусок живого мяса. Никогда я, видно, не узнаю, чье изображение стоит у моих дверей.

39.

Мне следует рассказать еще последней, печальной встрече – с Ципорой, женой Давидова.

Я приехал в эту эвкалиптовую рощу на краю города во время заката, когда мерцающее из-за деревьев золото сумерек еще лежало на опавших листьях и веточках, разбросанных по пыльному двору. На тропинке я увидел женщину, подметавшую метлой из прутьев каменные плиты перед бараком. Когда я подошел, она оторвалась от своего занятия и, взглянув на меня так, точно давно уже не видела человеческого лица, протянула: "Да?"

Я разъяснил ей – кто я и что мне нужно.

Она покосилась на меня, опершись на палку метлы. В ее непричесанной шевелюре переплетались черные и седые волоски.

– Книгу? Про Абрашу? Зачем это – книгу про Абрашу? – разглядывала она меня. У нее был острый взгляд, неожиданно молодой при такой запущенной внешности.

Я сказал, что книга пишется по просьбе многих, знавших его и преклонявшиеся перед ним. Я спросил ее, не могла бы она уделить мне некоторое время и рассказать...

– Нечего мне рассказывать, – решительно ответила она. И, задумчиво поглядев на меня: – Да что я знаю о нем? Ничего ведь не знаю, – и снова пустилась подметать плиты, словно я уже ушел.

Я постоял еще немного, надеясь на то, что она передумает, потом извинился и поплелся прочь.

Пройдя несколько шагов по тропинке, я услышал ее голос:

– Эй, постой-ка!

Она быстро подошла, ко мне, держа в руках метлу, и спросила:

– Тебе уже рассказывали о нем? Я ответил, что записал воспоминания более чем двадцати человек.

Она долго, задумчиво разглядывала меня, опершись подбородком на рукоятку метлы. Потом улыбнулась странной улыбкой, чертиком скакнувшей в ее глазах, и спросила:

– И что же рассказали?

Я ответил, что мне поведали события его биографии от приезда в страну и до последних дней, заметил, что все были полны почтения к нему.

– Рассказывали, что он был героем, а?

– Рассказывали о том, что было, – ответил я.

– Так... – помолчала она, разглядывая меня.

– Ну ладно, заходи, раз уж пришел, – сказала она и зашагала впереди.

Ее высокие ботинки были запачканы сухой грязью, а серое широкое платье обнажало сильные мускулы ног над щиколотками. Из-за барака, прикрытые драным толем, выглядывали грядки с сочным высоким салатом, а за ними – скотный двор. Она поставила метлу у входа в дом и вошла первой.

– Садись, – на ходу бросила она и прошла во вторую комнату, служившую, по-видимому, кухней.

У стены стоял длинный стол, по обе его стороны – две скамьи. На одной стене висели на гвозде две сухие тыквы, а к другой стене кнопками был прикреплен рисунок углем без рамки, на котором были изображены ботинки с разлезшимися подошвами и распущенными шнурками. В углу стояла этажерка, сделанная из веток кипариса, а на ней в беспорядке громоздились старые книги, лежавшие одна на другой, тетрадки, квадратные и замасленные матерчатые мешки. За окном виднелся высокий коровник, сколоченный из грубых потрескавшихся досок, кривые колья забора, несколько неподрезанных цитрусовых деревьев, могучие вершины эвкалиптов, на которых языками колоколов висели плоды.

– Это Нимрод рисовал, – заметила она войдя и указала на рисунок. – Есть еще. Много, – показала свертки на этажерке. – Я их не вынимаю. Сгнили, наверно. Он умел рисовать. Так вот.

Села против меня, уставилась тлеющими глазками и спросила:

– О Нимроде ты знаешь? Рассказывали тебе? Я рассказал ей кое-что из того, что слышал сам. Она рассеянно слушала, потом вдруг прервала меня:

– Ты знаешь, что он был близоруким? Что нельзя ему было воевать? Нет, он не должен был умереть. Это было жертвоприношение. Ты помнишь этот рассказ: отец, Авраам, берет своего единственного, любимого сына и ведет его на гору Морим. Так это и было. В точности. Только ангела не было. Этой правды никто тебе не рассказал, – она выпрямила спину, ее маленькая рука вздрагивала на краю стола. У нее было лицо колдуньи и красивые, полные, потрескавшиеся от солнца губы.

– Кто тебя ко мне послал? – очнулась она. Я упомянул Дотана, Харари, Швайга...

– Менахем Швайг? – жестко рассмеялась она. – Он тебя ко мне послал? Трудновато мне в это поверить. Ну, что он тебе рассказывал?

Я вкратце изложил ей сказанное Швайгом. Не дождавшись конца, она хлопнула себя по щекам и воскликнула:

– Так вот что он тебе рассказывал! Что Абраша поехал защищать Иерусалим, потому что здесь было тихо? Но это же враки! Он уехал потому, что дома ему не сиделось! Никогда ему дома не сиделось! Всю жизнь! На Мертвое море, в Негев, на Кипр – только бы не дома! Даже в тюрьму – но только не домой! Да ведь и в могиле он возле дома лежать не захотел! Зачем, ты думаешь, он просил закопать его в иерусалимских горах? Из-за Нимрода? Нет! Чтобы от меня подальше! Да, как можно подальше! Всегда! Даже после смерти! – Про бахчу он тебе рассказывал, Менахем-то? – подозрительно ухмыльнулась она.

– Про какую бахчу? – пытался я припомнить.

– Да нет, конечно не рассказывал! Зачем рассказывать о том, как у меня отсудили целый урожай арбузов за долг в сто лир в лавку, когда Абраша был на Северной стене? О стене тебе, конечно, рассказывали, но не о том, что было здесь! Не о том, что я одна должна была – годами! – возиться с коровами, каждый день ходить в город с бидоном молока, копаться в этих несчастных грядках, которые мы засеяли; не о долгах, которые он после себя оставил, не о мусоре, который я должна была сгребать, когда в бараке орала девчонка; и не о том, как я ночи не спала во время столкновений, в то время как он слонялся... Ты думаешь, я не знаю? Я все знаю. Все. И что на Мертвом море было, и что в Ханите, и на Кипре. Знаю. Птички носят весточки, а птиц у меня полно, слава Богу. Куда ни плюнь. С утра до вечера только об этом и слышала. Но зачем же об этом рассказывать? Это некрасиво. Некрасиво рассказывать о том, что жена Давидова носилась как ошалелая по городу, чтобы найти Реуму! – тут она наклонилась ко мне, придвинула лицо вплотную, и искры засверкали в ее глазах, когда она зашептала: – Ты знаешь, что в пятнадцать лет Реума уже была беременна, и нужно было делать ей аборт?... Об этом ты, конечно, не напишешь. Нельзя об этом писать!

Угольки ее глаз жгли мне лицо, в ушах звенело от тишины.

– Что же еще тебе рассказать? – когда она выпрямилась, снова появилась на ее лице та же странная улыбка.

Я молчал. Я стал бояться ее.

– У брата его ты был?

Я сказал, что был у него дома, и что он рассказал мне о приезде Давидова в страну.

– Он тебе, конечно, о скрипке рассказывал, о беженцах, о том, как много он для них сделал, о солдате-татарине... – усмехнулась она. Потом помрачнела: – Это же все смешно. Ты и в самом деле думаешь, что он мог бы принести себя в жертву, чтобы спасти какого-то солдата-татарина? А для дочери своей мог он пожертвовать чем-нибудь? Хоть чем-нибудь? Да ведь он бросил ее! А когда приезжал домой – он же бил ее! Он ее погубил Почему, по-твоему, она в Австралию удрала? Вот и нет у меня дочери!

Кисти ее рук лежали на краю стола, две маленьких, заячьих лапки; кончики пальцев были шершавы от земли.

– Ты знаешь, как на идиш говорят: кто хуже покойника? Слепая, вдовая и бездетная. Слепой я была вначале, вдовой – всю замужнюю жизнь, а бездетная я – вот уже долгие годы. От Реумы даже письма единого не получила.

Она не жаловалась, но говорила тяжело, как бы примирившись с горем. В жестких чертах ее лица была красота, в черных зрачках кипела буря.

– Ты писатель, верно? – глянула она на меня. – Тогда скажи мне, может ли человек любить весь еврейский народ, все человечество, а семью свою – не любить?

Потом, задумчиво поглядев на меня: – Да, Нимрода он любил. Верно. Но что он делал для него? Ты знаешь, что он всех нас готов был оставить во время войны и удрать в Европу? Он бы это сделал! А если не сделал – только потому, что я грозила ему! Угрожала, что детей придушу! Бессердечная я, верно? – хохотнула она так, что у меня по спине мурашки пробежали.

– Ты знаком был с Абрашей? – спросила она.

– Да, – ответил я, и рассказал ей о двух своих коротких встречах с ним.

Она не слушала. Лицо ее стало мягче, озарилось приглушенным светом.

– Красивый он был, а? – улыбнулась она... Я кивнул головой. Ее улыбка задержалась на мне, точно она решала, могу ли я понять, что у нее на сердце.

– Книга уже написана? – спросила она. Я сказал ей, что писать еще не начинал. Я собираю материал. Для того-то и пришел к ней.

– Вот, слушай, – тихо сказала она. – Про Абрашу много есть легенд. Много. А правду я знаю. Но зачем мне это рассказывать? Ты же все равно не напишешь. Что это будет за книга, если ты напишешь там ту правду, которую знаю я? Это будет мрачная книга. Нужна ли еврейскому народу мрачная книга о Давидове? Ему нужны легенды о героях! А раз так – пусть будет еще одна легенда! Напиши о дорогах, о Хагане, о Стене, о кораблях с иммигрантами... Напиши, что он был смелым, преданным родине, гуманистом и...

Она опустила голову и постучала пальцами по вискам, словно отгоняя внезапный приступ головной боли. Наступила глубокая тишина. Стайка птиц слетела с одной из верхушек деревьев и волной прокатилась вдоль окна.

– Все, – подняла она голову, щеки ее горели. – Нечего мне рассказать.

Я спросил ее, не смогу ли я получить какие-нибудь письма, фотографии...

– Нет у меня ничего! – рассмеялась она. – Ты же видишь, что нет у меня здесь ни одного его снимка, – указала она на стены. И снова я увидел в ее глазах печальные искры. – Все сожгла я, все. Снимки, письма, – все. Ледяное сердце, верно? Ты прав, все у меня давно отмерло. Ты видишь – был у меня сын, которого я любила, была дочь – любила и ее, был у меня Абраша... Было, и нет.

Встала и проводила меня до дверей. Когда я выходил, сказала:

– Забудь все, что я тебе наговорила. Это пустяки. Абраша принадлежит народу, как говорится. Для меня он умер давно. Не шесть лет тому назад. Шестнадцать, а может и больше. Народ любил его, и ты должен писать о нем только хорошее. Я-то все равно не стану читать, что ты там напишешь, – рассмеялась она.

Дойдя до конца тропинки, я оглянулся и увидел, что она стоит на пороге, прислонясь к косяку и приложив руку к щеке.

40.

Вот и все, что было. Нечего мне больше рассказать.

Что-то сжимается в горле. У меня такое ощущение полной опустошенности, словно я разрезал себе вены и вытекла кровь. Может быть, это осознание того, что пройдет еще очень много времени, Бог знает сколько, прежде чем я вновь возьмусь за перо. Вновь будут ничего не значащие слова, пугливое ожидание очередного заседания суда. Вставать буду поздно, ложиться – заполночь, по вечерам буду сидеть в "Подвальчике", болтая, зевая, размышляя об утраченном, продумывая рассказы, которые я не напишу. Полтора года оторвало от меня, точно руку. Боль-то утихнет, а чувство утраты?

Меня охватывает горечь разлуки. Я рассчитывал написать эти страницы за пять недель. Прошло пять месяцев. Я не спешил от главы к главе, чтобы растянуть удовольствие. О, это наивное заблуждение, что "исповедь" может послужить искуплением греха... Ведь я не вступил на путь праведный. Все равно я должник, удравший от своих кредиторов. Все равно с меня непреклонно требуют уплаты – словом, молчанием, вопросительным или осуждающим взглядом – все те, кто отдали мне все, что у них было, и те, кто хотят получить от меня то, чего не хватает им. Фунт плоти и крови подавай нам! Но никто не сможет отнять у меня то, чего у меня нет. Любил ли я своего господина или ненавидел его...

Итак, мне не остается ничего другого, как обратиться к ветру, разметавшему собранные мной воспоминания, и сказать ему:

Ветер, ветер, если ты найдешь рукопись книги о Давидове, рваные и мятые страницы которой носятся где-то там по стране, – лист повис на кусте, лист скачет со скалы на скалу, лист прижался к каменной ограде или барахтается в песках, валяется на обочине какого-то шоссе, – не возвращай ее мне! Пусть уж лучше разлетятся эти буквы, чем собираться им у меня! Я не желаю держать в доме западню, гнездо копошащихся возле кровати воспоминаний, глаза, следящие за моими мыслями! Я хочу быть сам себе хозяином. Мне нужен покой.

Покой, – говорю я... Утром я был у своего адвоката. Он сказал мне, что разбирательство гражданского иска может растянуться и на годы. Бывает, что ему и конца не видно. Этим он хотел успокоить меня, сказать, что мне нечего бояться, что я могу твердо полагаться на отсрочки. Этот дурень не понимает, что пока на мне висит суд, я не могу начать ничего нового.

(1965)


1. Левит, 19:20.

2.  Древнее гадание относительно верности жены   (Числа 5:18-31), которое могло стать основанием для развода.

3.  Профессиональное училище.

4.  Британское Содружество Наций.

5.  Амон-гоим  -  множество народов, всякие там прочие. Гой – инородец, нееврей.

6.  Намек на притчу о "тысяче серебром", взятой в счет будущих плодов виноградника (Песнь Песней 8:11-12).

7.  "Блажен муж, что не ходил на совет нечестивых..." (Псалмы1:1).

8.  Парафраз того же псалма (1:3).

9.  Исайя 35:1

10.  "Две голени или часть уха"– малую долю (Амос3:12).

11.  Плач Иеремии 1:1.

12.  Некрофил – любитель трупов

13.  Некрофаг – пожиратель трупов.

14.  Игра слов: паунд (англ.) – фамилия автора и "фунт", "лира".

15.  "Оставил я маму одну дома, в лачуге, заплатанной печалью и глиной..." (идиш).

16.  ФОШ   (ивр.; аббрев. от Плугот садэ) –   полевые отряды еврейской самообороны.

17.  Мадафа (араб.)– комната для приема гостей.

18.  omne vivum ex vivo (лат.) – все живое из живого.

19.  Исайя 54:1. Далее – шутливое подражание.

20.  Абая, аба – арабская одежда вроде плаща.

21.  Судно нелегальных иммигрантов.

22.  Город ха-Ай (в рус. пер. Библии – Гай) известен из истории войн Иошуа бин-Нуна (гл. 8).

23.  Иеремия 4:24.


Перевел с иврита Владимир Глозман.

Иерусалим: Библиотека-Алия, 1977 (№ 52).





1387468679524533.html
1387593224543806.html
1387732627620273.html
1387811580510514.html
1387975822466094.html